«Русские ведомости», 8 декабря 1910 Федор
Крюков ЧЕЛОВЕК Вздыхает сырой ветер. Липкий, влажный холод забирается в рукава и за шею, мелкими мурашками ползет по телу. Запах гнили, разложения висит над улицей, поднимается от реки, плывет сверху вместе с дымом и гарью, отовсюду дышит тлением. На панели – лужи, на мостовой – черные тучи грязного, мокрого снега. На набережной, за Николаевским мостом, пусто и безлюдно. Кругом ворчит, звенит, гремит город, оранжевым пологом раскинулось над ним мокрое ночное небо, а тут, на мокрых гранитных плитах, – неподвижные, мертвые отблески огней. Пусто и жутко. В поздний час никто здесь не ходит – столичный обыватель не любит пустынных мест. Одни черные силуэты зазимовавших кораблей, затертых льдом барж, пристаней и плавучих ресторанов собрались тут в немой, неподвижный хоровод и с презрительным безмолвием следят за бестолковой суетой каменного города. Иной раз меня неотразимо тянет сюда, к холодному, скользкому граниту, к немой застывшей Неве, к мудрому молчанию железных громад, когда сырой туман, повисший над землей, окутывает и душу, и вся жизнь представляется сплошной, непроходимой слякотью. Идешь один со своими невеселыми мыслями, и вдруг: – Ваш степенс... Вырастает сбоку неслышно серпообразная фигура. Большая, в лохмотьях, с сиплым, дрожащим голосом. Конечно, «враг общества», тот самый, который, к огорчению ново-временских публицистов, Евангелия не читает, не признает священного права собственности, бездельничает, наливает себя водкой, предается порокам и преступлениям. Не скажу, чтобы встреча с ним была приятна. Кошелек-то у меня хоть и тощий, но жалко все-таки. А если моему собеседнику вдруг понравилось бы мое пальто, то это и вовсе удовольствие среднее. Знаю, что вблизи нет вооруженного блюстителя обывательской безопасности. Едва-едва мелькают на другой стороне набережной черные фигурки пешеходов, да одиноко где-то в тумане чавкают копыта извозчичьей лошади. Не особенно явственно, но все-таки ускоряю шаги. Идет и он, мой серповидный спутник, рядом. Опять слышу: – Ваш-ш степенс... Голос голодный, но не то, чтобы просящий. Скорее какое-то шутовство звучит в нем, полуконфузливый смех, испытанный способ обратить благосклонное внимание на собственное комическое состояние и тем «потрафить» господину: авось даст семишник... – Ваш степенс!.. Терплю бедственное положение в настоящее время... – Что вы за человек? – Так точно-с... человек... Стучит зубами от холода, втянул шею, руки запихнул в рукава, а рукава изукрашены длинной, частой бахромой. – Чем занимаетесь? – Прошу на ночлег, ваш степенс... Что ж, навигация кончилась, работы прикрыты, а самая профессия наша – навигация. Так и зовут нас: береговые черти. – Где же проживаете? – Тут, на берегу. – То есть?.. – Так точно-с, на берегу. Вот на этом самом. – А ночуете? – Тут и ночуем. На даче... Я смотрю на него с недоумением. – Это под названием так: на даче. А дача, какая же она – дача? Большая часть так норовим: господин Щербаков, Воскресенский и я, компания... этак прижмемся друг к другу... Уснуть не уснешь, конечно, а в дозволительную погоду посидеть можно... Ну, в морозы более или менее тальянку ломаем... – Тальянку? – Да, тальянку. Значит, ходим всю ночь. А утром, как только чайные откроются, – они рано открываются, – мы в чайную. Бывают хозяйки добрые, кипяточку дадут погреться... А в голосе у него все те же льстиво-шутовские нотки, полуконфузливый смех, – должно быть, думает, что это самый выигрышный тон в его положении. – Работы искать не пробовали? – Ну... не пробовал! Конечно, работнул бы с удовольствием, да вот... снегу Бог не посылает. Совсем работы нету. Простоял давеча у конки до двух часов – не взяли: народу – как грязи. Это – не навигация. Навигация – вот разлюбезное дело! Летом у меня одной одежи сколько собралось... Две рубахи было, подштанники... Одеяло было! – воскликнул он тоном увлечения и подавляющего хвастовства. – И куда же все это делось? – Прокушал, ваш степенс... Пальто было – прокушал, одеяло – прокушал, рубахи – тоже. Дело, конечно, такое, видите... – А... зашибаете? – Да ведь нельзя, ваш степенс... Такое дело... Закладываем – верно: все-таки потеплее. Пока деньги есть, расчета в них не знаешь: на даче ночевать уж не станешь, идешь в ночлежный. А то угол где-нибудь. По Косой линии, в девятом нумере, квартиру имел... Все было, а сейчас на берегу... Трудно, ваш степенс. А в голосе – все смех, шутовской, самообличительный, извиняющийся... Я стараюсь вникнуть в душевное состояние своего спутника, усиливаюсь представить себе, что он, оборванный, голодный, иззябший, должен чувствовать, идя рядом со мной, с человеком, тепло одетым, обутым и пообедавшим? Хриплый голос его как будто хихикает над собой, а что у него там, внутри?.. Вот – великолепная новая церковь. Рядом с ней – роскошный дом, в котором живет киевский митрополит и его монахи. Этот, живущий на берегу, человек, «береговой черт», видит, вероятно, ежедневно карету его высокопреосвященства, нарядных гостей, приезжающих в митрополичий дом, автомобили, стоящие у подъезда, – что должен он испытывать в душе, глядя на все это?.. Я вспоминаю, что мысль почившего великого писателя земли русской до последнего вздоха была прикована к этой голодной, вонючей, серповидной фигуре. Ей же было посвящено последнее напечатанное произведение его. В нем он цитировал, между прочим, Генри Джорджа, который, – не помню точно, в каких выражениях, – говорил, что современная цивилизация готовит сама себе разрушителей в лице этих голодных, одичалых людей дна, которые будут когда-нибудь страшнее гуннов. Не знаю, может быть, это и правильно, но сейчас незаметно, чтобы мой спутник был серьезной угрозой для нашей цивилизации: он предпочитает хихикать над собой, заживо гнить, мерзнуть, тонуть, ложиться под колеса автомобилей и трамваев. – Незавидна ваша жизнь, – говорю наудачу, так лишь, чтобы сказать что-нибудь, не молчать. – Что уж завидного, ваш степенс... Судьбой мы через край удовольствованы... Иной человек, доброй совести, имеет сожаление, подает. А у другого попросишь – он городового зовет... Вчерась барыня с собачкой... На собачке – накидка с бубенцами, золотой ошейник. Ну, подошел, конечно: обратите внимание, говорю, бедствую в настоящее время... «Проваливай!» И собачонка, подлая, тоже под ноги кидается, рычит. «Помилуйте, – говорю, – барыня, ваш кобелек мне брюки изволил разорвать, хоть на починку пожертвуйте что-нибудь...» – «Городовой!» Ну, конечно, вот он и городовой. Барыня-то оказалась генеральша. «Запиши его в нищенский комитет». – «Слушаю-с. Ты... как тебя... имя?» – «Ну, Иван, конечно». – «Звание?» – «Мещанин Царского Села... Земляк...» Он за эти самые слова кээк даст мне вот в это место, по зимним рамам... «Прошел, – говорит, – все степени злодейства и смеешь еще в земляки!» Извольте вот радоваться: в шутку сказал, а он... За что же? Мы идем некоторое время молча. Размышляем. Каждый о своем, вероятно. – Думаю в провинцию махнуть, – говорит мой собеседник. – А в провинции что же, лучше? – В провинции сейчас, говорят, слава Богу, хлеб уродился. По нашим местам также сеном, льном занимаются. А сейчас льняное семя 23 рубля пуд... – Вам-то что? Ведь у вас нет его... – Ну... все-таки... Нет, в провинции куда же лучше: ночлег дают. Мужики, они – народ душевный. Вот с барками когда приходят, попросишься, слова не скажет, пустит переночевать. А барка для нас, это, прямо сказать, мобилированная комната... Нам лишь бы до навигации додуть, – вздыхает мой собеседник, – а тогда мы... Он самонадеянно кивает головой и, оживляясь, прибавляет: – Может, Бог даст, опять холера будет, тогда от города столовые будут. Там мясо дают. Маленький кусочек, но приятно скушать. И суп преотличный. Для желудка суп – первое дело. А городской суп – это форменный суп, с наваром. Не какая-нибудь несчастная щековина, что варят день, варят и на другой, до того уварят, что ни вкуса в ней, ни сытости... И пока мы не расстались с ним, он развивал с увлечением съестной вопрос до самых тонких деталей. Развивал и повторял: – Вот ежели бы только холера опять... расчудесное дело! |